ТАТЬЯНА АНДРЕЙКО

ИРКУТСК. Поэт, прозаик. Родилась в 1954 году.

Окончила авиационный техникум и институт иностранных языков. Повести, рассказы и стихи печатались в коллективных сборниках, в журналах и альманахах «Дальний Восток», «Байкал», «Иркутское время», «Зелёная лампа» и др. Автор книг: «Восхождение к мельнице», «Зелёная горошина», очерковых книг о Сибири. Лауреат Губернаторской премии по литературе.

 

СКАЗКА   О   ГОЛУБОМ   ЗАМКЕ

Фрагмент из повести

Так, дай бог памяти…тысяча девятьсот шестьдесят… а дальше – какой-то слипшийся комок леденцов: радостная улыбка на киношно красивом папином лице – «Нам дают квартиру! »… мама в волшебно искрящемся синем платье кружится, кружится посреди пустой белой комнаты… солнце, очень много солнца… полянка золотистых одуванчиков под окном… огромный двор, огороженный некрашеным штакетником, ещё пахнувшим свежим деревом… наша новенькая, цыплячьего окраса, двухэтажная «сталинка» – как золотая фикса в гнилозубом рту привычного сидельца, в оцеплении засыпных барачных общежитий, густо населенных путейскими рабочими – мускульной силой железной дороги, собранной со всех концов страны вербовщиками и «общественными призывами» … «Чтобы возле бараков не гуляли, понятно?»… и полная свобода, и никакого страха, и ничего плохого ни с кем не случается… и…
И, если этот прилипала и шантажист – мой младший братец – уже научился связно излагать свои пакостные мыслишки – «Вот как скажу папе, что ты с Ленкой и Анькой в стайке запрятались, а меня не пускаете, тебе ка-ак дадут ремнем! », то пять-то ему, наверное, исполнилось.
Значит, шестьдесят второй или третий…
Тогда получается, мне было лет восемь, когда я услышала сказку о Голубом Замке, переиначившую мою, да и, рикошетом, братову жизнь, обещавшую сложиться так же, как и у многих обитателей нашего Железнодорожного предместья, одним словом…

… – Во!
Подняв кверху большой палец, дядя Миша считает тему закрытой и разливает по хрустальным фужерам – моему отцу, себе и Саньке с Колькой – коньяк из трехлитровой банки.
Дядя Миша – папин друг детства – живёт в своём доме. Он работает машинистом на железной дороге и частенько приглашает наше семейство «на свойскую баньку».
– Да… – одним глотком опрокинув налитое и густо пророзовев сквозь цыганистую смуглоту, согласно выдыхает папа, – Настоящий…
– Ну дык, сам черпал! – весело круглит глаза дядя Миша, – Три цистерны нам в Тайшете подцепили. Я сперва не прочухал, а потом смотрю – чего это путейские с ведрами мимо шастают? Отправил напарника на разведку – прибегает, как… в одно место стреляный – «Палыч, тару давай! »
– И мелет, и мелет незнамо чего… Дай ты людям поесть спокойно! – с порога начинает отчитывать мужа раскрасневшаяся от печного жара тетя Катя, занося в залу блюдо с жареным мясом, – Свеженинки вот лучше попробуйте, Кольша вчера привез.
– Ага, полтуши из Черемхово припер, – простодушно уточняет дядя Миша и подмигивает младшему сыну, – Ну что, пионер, еще годик в помощниках походишь, а там и в машинисты тебя определим, а?
Пучеглазенький, лопоухий, с зализанным набок белобрысым чубчиком Колька, уже почти дотянувшийся вилкой до хлебницы, ало вспыхивает и промахивается – мамин фужер с вином заваливается набок и у него отлетает ножка.
Тетя Катя жалобно ойкает. Дядя Миша досадливо крякает. Родители сочувственно переглядываются. И даже мне уже не надо объяснять, что значит разбить хрустальный, да еще и фужер. Это же не какая-нибудь посуда. Это вообще не посуда, а – Хрусталь. Его не купишь.
Даже дешевенькие, будто вырубленные топором салатницы – «достают»; ими награждают «передовиков производства» и благодарят врачей в поликлинике. Рюмки – по большей части, грузинский самопал в коричневых картонных коробочках без опознавательных знаков – достают уже по большому блату; их дарят на свадьбу молодоженам. А уж фужеры… Хрустальная мечта, доступная лишь избранным. Таким, как тетя Катя – она работает кладовщицей на товарной базе. Добротная немецкая мебель, цветастый палас на весь пол, рафинадно поблескивающая скатерть непривычной длины и льняные салфеточки
тарелками, белые нейлоновые рубашки на мужской половине семейства и светлые финские брючки на Кольке… И много еще чего… замечательного и самого наилучшего можно сказать про тетю Катю. Она очень вкусно готовит и, если судить по широте улыбки при нашем топотливом появлении и силе, с которой она притискивает меня и брата к своему сдобному животу, то всегда рада нас видеть, но… почему-то мне кажется, что если бы не огромное, да что там – великое дяди мишино уважение к папе, как к фронтовику и директору школы, тетя Катя постелила бы обычную скатерку и поставила на стол посуду попроще. Она, по-моему, сердится, когда вытирают рот не бумажной, а крахмальной салфеткой и прямо-таки замирает, если громко чокаются фужерами. А тут – такая беда…
И Колька тоже всё понимает. Несколько секунд он смотрит на разбитый бокал и расплывающееся по белоснежной скатерти пятно с таким ужасом, словно видит перед собой лежащего на рельсах в луже крови человека. А потом действует, похоже, рефлекторно – выдергивает из-под своей тарелки сложенную фунтиком праздничную салфетку, чтобы промокнуть вино. Тарелка едет следом, и всем становится ясно, что не только фунтику, но и его импортным брюкам вот-вот придет конец – ну не было в то время, не придумали еще такого средства, которым можно было начисто отстирать мясную подливку и смородинную настойку.
И тут дядя Миша – одновременно с произнесением фразы, в которой я понимаю только слова «… от, руки-крюки! » – единым, молниеносным движением задвигает мокрое место хлебницей, тормозит доехавшую до опасного края тарелку и перехватывает колькин кулачок с судорожно зажатой салфеткой. Профессиональная реакция!
Обведя взглядом наши впечатленные лица, дядя Миша довольно хмыкает, подмигивает родителям и шутливо подпихивает в бок старшего сына:
– Ну так как, Санька, возьмешь малого к себе на тепловоз, вторым номером?
Но шутка не проходит – отец с мамой сочувственно поглядывают на Кольку, не подающего признаков жизни; даже мутная капля у него под носом висит бездыханно. А Сашка, как обычно, сидит с отсутствующим видом и ест. Вернее, восседает – очень большой и выпуклый, будто вылепленный из отвердевшего теста. И, нет! – это мы едим, услаждая глаза, носы и желудки райскими яствами, а Сашка, судя по виду, вяло пережёвывает прошлогоднее сено. Вопрос он, наверное, услышал, потому что перестаёт жевать. Но, то ли ему лень отвечать, то ли его голова с массивным наплывом лба и широкой нашлепкой носа занята более серьёзными мыслями – не поднимая глаз от тарелки, он неопределенно пожимает плечами.
– Да оставь ты его в покое! – отрывисто командует прибежавшая из кухни тетя Катя и резко вываливает из кастрюли в фарфоровую супницу румяные котлеты, – Ешьте вот! .. Кушайте на здоровье…
Я уже давно объелась, но ведь это же настоящие, а не магазинные, с привкусом прогорклого костяного жира и кусочками серого картона…о, какие это были котлеты!
Съев одну, я, под поощряющим взглядом дяди Миши, тянусь за второй.
– Молодец! – хвалит он меня, подсаживаясь к отцу поближе и хлопает его по плечу. – Хор-рошая у тебя дочка! Вырастет, отдадим замуж за серьезного парня – вот как мои… за помощника или даже за машиниста… Ну давай, Петро, за детей! Чтоб они, как говорится, как сыр в масле… – и, разлив на двоих коньяк, чокается с отцом.
Папин фужер замирает в воздухе, и его расслабленная, простецкая улыбка становится застывшим слепком широко растянутых губ. И я сразу угадываю, что он не хочет отдавать меня замуж ни за помощника, ни даже за машиниста – тогдашних королей нашего предместья.
Я всегда угадываю, что он хотел бы мне сказать, ведь я – «папина дочь».
Но он повторяет слова, которые – без еле уловимой паузы – говорили, говорят и будут говорить здешние отцы своим детям:
– Да, чтоб как сыр в масле… – он выпивает, брезгливо морщится, и с размаха втыкает вилку в кусок омуля, уложенного на большом блюде в несколько слоев.
– Сашка со Слюдянки привез, – снова наливает ему до краев дядя Миша, – Целый бочонок вчера насолили…


Да выдумала я эту историю, выдумала! Чес-слово, дядь Миш! Не обижайтесь! Ну вы же знаете – я та ещё привирала… Помните, как вы прогнали тех пацанок из барака, которые били меня головой об забор?
Вернее, била одна – Олька, равноправная участница всех мальчишеских драк
«барачных» с «кирзаводскими», а остальные девчонки держали меня за руки – трое или четверо, не помню. Я вам тогда наврала, будто мы просто играли. Но вы мне не поверили. И я тут же сочинила, что мама отправила меня в магазин, а эти девчонки хотели отобрать у меня деньги…
А на самом деле им – ей! – было нужно, чтобы я десять раз повторила, что моя лучшая подружка Ленка – дура. Потому что ненавидели нас обеих. Так сказала Олька, сковырнув ногтем корочку со свежего шрама на верхней губе. Сказать-то сказала, но никакой ненависти её физиономия – широкоскулая, грубого мужицкого замеса – не выражала, а вот злорадная ухмылочка присутствовала. Хотя, нет – в самом начале был страх…
Мы с Ленкой, удирая от моего вечного хвоста-братца, забежали в закуток между детсадовским забором и заброшенными конюшнями. Там они и кучковались. Неожиданность была обоюдной. Я бежала первой – Олька тут же спрятала дымящуюся папиросу за спину, и испуганно вытаращилась на меня. Наверное, она боялась, что её застукает кто-нибудь из взрослых. Вытянув шею и никого за нами не увидев, она длинно сплюнула на землю и задумчиво прищурилась. Ещё можно было убежать, но от изумления – девочка… курит?! – я не двинулась с места. А через полминуты момент был упущен – Олька уже что-то насчёт нас сообразила и злорадно заулыбалась.
Теперь-то, задним умом я понимаю, что окажись на нашем месте другие девчонки – толстуха Анька или близняшки Ритка с Виолеткой, ничего бы не изменилось. Ну, может быть, полегче отделались – вряд ли кто из наших девчонок стал бы… как там Олька сказала?.. слово ещё такое интересное… за… зу… сейчас… сейчас вспомню… Так… сначала-то она нормально спросила:
– Эй! Вы чо сюда пришли?
И я нормально ответила:
– Просто… Гуляем.
– А вы… эта… в новом… в куркульском доме живёте?
Сказано было с презрительным прищуром, и я ответила в тон:
– Ну и живём, а что?
– А ты чо так разговариваешь? Царица, что ли?
– А хоть и царица!
– Ничё себе! Вот наглая, да? Ведь залупается?
– Залупается, залупается!

Нет, Анька и эти две кукляшки не стали бы залупаться. Но всё равно бы не обошлось – ведь мы жили во «дворце», правда, с печным отоплением и насквозь промерзающей стеной, зато с холодной водой и настоящим туалетом, а они – в засыпном бараке с дощатыми перегородками и удобствами на улице. Причинно-последственную связь – буржуев бей! – я проинтуичила в момент.
Но даже «кирзаводским» – пацанам из частных домов возле кирпичного завода, выловленным на оспариваемых территориях: на подступах к вокзалу, гастроному, тиру и водокачке – полагался стандартный джентльменский набор: под глаз, по сопатке и прощальный пинок под зад. А мы были, какие ни какие, а местные, да и девчонки; к тому же, помладше Ольки. Так что по физиономиям – вряд ли… хотя бы потому, что из-за видимых следов ленкина бабушка сразу прибежала бы разбираться, а папа… об этом лучше вообще не думать! В общем, можно было рассчитывать, ну, максимум – под дыхло, пару поджопников и плевок в спину.
И действительно, Ленке достался только тычок в живот. Самопровозглашённой «царице» полагалось, наверное, побольше. Но то, что Олька остервенеет до полной потери соображения и осторожности, не ожидала не только я… перетрухнув, девчонки шепотом меня уговаривали: ну не десять, так три, да хоть один раз повтори!

Намного позднее, лет, так, через пятнадцать – уже не помню, куда и по каким делам торопилась, я заметила идущую навстречу… на самом деле, даже не обратила бы внимания на коренастую тетёху в промасленных ватных штанах и блекло-оранжевой «путейской» жилетке, если бы не метровый костыльный молоток, который она тащила на плече. Мысленно посочувствовала – такой тягой целый день махать!
Вообще-то, движение времени в старой части нашего предместье можно заметить только на привокзальной площади, обрастающей, как дерево кольцами, всё новыми и новыми зданиями для железнодорожных надобностей. Но стоит чуть-чуть отойти от вокзала, как ход времени поворачивает вспять – за тридцатилетними пятиэтажками прячутся полувековые двухэтажки, за которыми начинается частный сектор с куриными избушками дворовых уборных и с черными от угольной сажи печными трубами; залитое свежим асфальтом привокзальное пространство, обозримо сжимаясь, перетекает в неширокие улочки с крошечными пешеходными дорожками, постепенно сбрасывающими корочку латанного-перелатанного асфальта… Если я и преувеличиваю, то самую малость – на наших тротуарчиках можно, конечно, разойтись, если держаться правой стороны. Но эта корова топала по самой середине, хотя прекрасно меня видела – в упор смотрела, и я подумала, что придётся сойти с тротуара, чтобы дать ей пройти. Мы почти поравнялись, и вот уже совсем рядом, шагах в пяти – плоское, кирпично-загорелое лицо, воспалённые до красноты веки, белесая полоска шрама над верхней губой. И я вспомнила…
Почти как в детском стишке – на тропинке утром рано повстречались два… две… Мы бы столкнулись, если бы в последний момент она не взяла резко вправо.
Я держала балетную спину до автобусной остановки, чтобы Олька, если обернётся – съела! утёрлась!
А о том, что – « … повела себя, как девчонка! .. а вдруг бы она тоже упёрлась?.. ну, не подрались бы, наверное… а если? – она, между прочим, не кувшин на плече несла…» – я подумала уже в автобусе.
Больше мы не пересекались, хотя ходили по одним улицам.
Сейчас я думаю, что никакой случайности тут нет: нам незачем было встречаться, потому что история уже была рассказана – от начала и до конца, и ответ на свой вопрос я уже получила, а если кто плохо слушал, то рассказчик не виноват. Но тогда мне это было невдомёк, и ещё долго, заметив вдалеке женскую фигурку в оранжевой безрукавке, я внутренне напрягалась, пытаясь угадать, чем закончится дело на сей раз. А когда это оказывалась не она, опять и снова прокручивала в голове давние события. Хотелось понять, сложилась бы иначе и её, и моя жизнь, если бы я не заупрямилась – тем летом, в закутке между конюшнями и детсадовским забором?
До сих пор не знаю, имел ли этот случай непосредственное отношение к последующим событиям – есть у меня кое-какие подозрения на этот счёт. Но вот насчёт того, что при другом исходе нашего знакомства мы могли бы поменяться судьбами…
А по какой ещё причине она выбивала мне мозги? Из-за обделенности ванной и туалетом, что ли? Или из-за того, что заигралась в пацанские игры? Тогда бы нам с Ленкой досталось поровну и – в установленных пределах. И ведь дело было не столько в «царице», а… скорее всего, пулю в её голове стронуло то, как легко и небрежно, ни на секунду не задумавшись, я согласилась с такой возможностью.
А с какой стати мне было возражать, если к этому времени я уже осознавала себя «умницей, звёздочкой, доброй и красивой девочкой, доченькой ненаглядной»? Ну, пусть буду ещё и царицей. Тем более, что мне и так принадлежало всё на свете: любящие родители, несносный, но такой беззащитный братец, дворовые друзья и подружки; клевавшие крошки с руки голуби, жившие под крышей нашего дома; солнце, лето, сегодняшний и завтрашний день…
Если бы Олька росла с подобным самоощущением, оно бы в неё тоже вросло и растворилось в крови. Но у неё – уж не знаю, где: в душе или в мозгах – сидела пуля.
Как-то раз, но уже чуть позднее, я случайно увидела, как она нарезала круги вокруг бараков, а за ней гнался, размахивая топором и костеря её распоследними словами, по-видимому, отец – явно нетрезвый, босой жилистый мужичок в широченных брюках и линялой сиреневой майке…
Да и вообще я много чего видела и слышала, лазая с нашими мальчишками на крышу старой конюшни – это была проверка на смелость: пробежать с одного конца до другого и обратно по гнилым, с треском переламывающимся под ногой доскам. Зато после, потихоньку отпуская пережитый страх, можно было подсматривать сверху за той жизнью, к которой запрещали приближаться родители.

Мне, конечно, внушали, что я должна вести себя примерно – ну да, отец -директор, мать – учительница, но у меня никак не получалось. Энергия выплёскивалась из меня всевозможными идеями – то же самое бегание по крыше конюшни было моей затеей. А еще лазание через высоченный забор в плодовый питомник, формально принадлежавший железной дороге, но практически бесхозный – заряды соли из ружьеца прибегающего на треск ломаемых веток сторожа доставались, по счастью, не мне, но не один клочок моих платьев и байковых штанов остался на ржавой шипастой проволоке, кое-как натянутой поверх забора. Если добавить к этому перебегание – на спор! – через дорогу перед самым носом автобуса и грузовика, о чём соседи не забывали доложить родителям, то можно себе представить, как относился к этим и многим другим сообщениям папа.
С ремнём я была знакома, но так, касательно. Это было самое лёгкое наказание – от пары шлепков по заднице чувство вины моментально испарялось.
А вот стояние в углу – «Постой и подумай над своим поведением! » – было не редким и весьма неприятным занятием. Потому что приходилось думать – то есть, представлять в живых картинках те ужасные последствия, которые сердито перечислял папа.
Однако существовало ещё одно, не частое, но самое противное наказание: меня приглашали в родительскую комнату «на разговор». Никакой это был не разговор. И родители там тоже не присутствовали. Это было совещание по поводу асоциального, безобразного, возмутительного, гадкого, дикого – и дальше по алфавиту – поведения некой Татьяны, вызванной в кабинет директора школы. Никаких игровых условностей и скидок на возраст. Директор в обвинительной речи приводил аргументы, согласно которым этой Татьяне было самое место в колонии малолетних преступников; учительница высказывала сомнения в её психическом здоровье – ««Нормальному человеку такое даже в голову не придёт! »
Ну да, это была не самая лучшая моя идея – спрятаться с Ленкой и братом под мостиком через речушку Сарафановку и дружно заорать, когда прохожие поравняются с местом, под которым мы сидели – некоторые сильно пугались…
Но я вовсе не заставляла, а попросила братца залезть на дерево, чтобы нарвать ранеток, и да, мне очень, и до сих пор стыдно, что когда хозяин выскочил из дома, я начала бегать вокруг дерева и кричать: «Слезай, бессовестный! Я же тебе говорила, что нельзя лазить в чужой сад и воровать ранетки! » И он отстегал брата сложенной пополам верёвкой. Но ведь по дороге домой я попросила прощения и пообещала купить ему конфет. Зачем было маме жаловаться?..
Не знаю, почему родители называли эти «педсоветы» разговорами. Ведь никакого диалога не было, разве что мне предоставляли «последнее слово»:
– А что ты сама думаешь по поводу своего а-б-в-г-дейского поведения?
Отупевшая от нотаций, я ни о чём не думала.
– Так какие выводы ты сделала?
Какие, какие… – ну, что лучше десять раз по-маленькому и постоять в углу, чем один раз по-большому. Да и то только потому, что после этих «разговоров» папа пил сердечные капли, а мама шипела, что если с отцом что-то случится, то это я буду виновата. А я не хотела быть виноватой на всю жизнь.
За давностью лет я могу вспомнить лишь малую часть своих художеств, но и этого достаточно, чтобы посочувствовать родителям. Сейчас-то я понимаю, как им было нелегко, особенно папе. Некоторые мои выходки не просто сердили, а приводили его в ярость. И тогда мне казалось, что в нем просыпается крупный зверь, которого он удерживал на цепи с видимым трудом. Не знаю, как ему это удавалось, потому что его темпераментом не то что гвозди, сваи можно было забивать. Но всё же удавалось. Ноздри раздувались, глаза сверкали, но даже грубого слова он себе не позволял.
И только однажды я увидела – думаю, что всего лишь тень этого зверя…

Как-то мы всей семьей собрались после ужина в коридоре: папа сидел на табуретке и чинил обувь, мама развешивала бельё, а мы с братом крутились возле них. Звякнул дверной звонок, и мама пошла открывать. Я увязалась за ней. Рванув дверь и отшвырнув нас с дороги, в квартиру ворвался мужик с совершенно безумными глазами.
– Петя, нож! – вскрикнула мама, и я тоже заметила что-то длинное и блестящее у него в руке.
Заметив отца, он слегка притормозил.
Всё остальное осталось у меня в памяти, как серия моментальных снимков: папа уже на ногах и меня поражает даже не чужесть его лица, а чуть подрагивающая на губах улыбка – хищная улыбка, обнажающая крепкие белые зубы… беззвучным, скользящим – то ли прыжком, то ли гигантским шагом он в доли секунды – так и хочется сказать: настиг жертву, потому что это выглядело именно так… резкий звук – как будто стукнули палкой по надутой резиновой камере, и, следом, свистящий хрип… нож, блеснув лезвием, с костяным стуком падает на пол… легко развернув и взяв за шиворот, папа выталкивает мужика из квартиры, выходит следом и закрывает дверь. Дальнейшее я только слышу: глухие удары… удары… всхлипы… удары… Дверь открывается и заходит папа с мраморно-белым лицом:
– Я его убил.
Время останавливается. Очень надолго. Мы с мамой неотрывно глядим на папу, а он сидит на табуретке и смотрит в никуда. Мне хочется зареветь навзрыд и броситься к нему на шею, но слёзы не вытекают, и ноги не двигаются. Наконец он встаёт:
– Надо идти в милицию.
Мама начинает плакать. Погладив её по голове, папа обводит всех нас запоминающим взглядом и молча уходит. Но тут же залетает обратно и удивлённо сообщает:
– А его там нет!
Всей кучей мы выскакиваем на лестничную площадку. Никого. Только крови довольно много – на полу и по стенам. Папа побежал во двор – «искать труп». Долго ходил. И вернулся совершенно счастливый:
– Нет нигде. Ушёл.
Из той массы слов, сопровождавших истерическую эйфорию, охватившую нас после этого известия, мне запомнилась только одна фраза, подарившая на всю жизнь ощущение внешней и внутренней защищённости:
– Не дай бог, если вас кто-нибудь тронет!
Больше ничего подобного не случалось. Так что я так и не узнала, кого отец держал в себе под семью замками. Только став взрослой, из его скупых рассказов о безнадзорном детстве, нечаянных обмолвок о побеге из дома и по крупицам информации, вытянутой из мамы, я получила – в самых общих чертах – представление о жизни совершенно мне незнакомого: дерзкого, своевольного и опасного человека, переломившего и переписавшего с точностью наоборот страшную судьбу, предсказанную ему старой цыганкой. Но жизнь, которую он выбрал, была, мне кажется, ему не по росту – как новый, но на несколько размеров меньший костюм…


А «на бараках» взрослые не сдерживали ни эмоций, ни страстей. Семейные ссоры разгорались по малейшему поводу. Словесные перепалки стремительно перерастали во взаимные оскорбления. Люди не выходили, а вылетали из себя, и их место тут же занимали даже не звери, а мелкие злобные твари, норовящие побольнее укусить друг друга. До смертоубийства не доходило, но жены с явной гордостью демонстрировали соседкам багровую боевую раскраску на лице и руках. Впрочем, женщины – крепко сбитые, большегрудые и задастые, нарастившие литые мускулы, по большей части, на той же «железке», нередко одерживали верх в супружеских баталиях.
Скорее всего, все эти выхлесты агрессии были примитивным способом сбросить напряжение после целого дня монотонной, грязной и тяжелой путейской работы. Жесткая, полувоенная дисциплина тоже застёгивала людей на все пуговицы – до самого горла. Да и ощущение своего зависимого, последнего места в цеховой иерархии требовало сопоставимой компенсации.
И, очень может быть, что громкая и довольно скандальная жизнь, за которой я издали наблюдала, была, в какой-то мере, игрой на публику, спектаклем, где каждый стремился сыграть главную роль, оказаться в центре внимания – короче говоря, почувствовать себя значимой фигурой.
Ведущей актрисой была, конечно же, Верка-матерщинница – низенькая, почти квадратная тётка с луженой глоткой и неимоверным запасом ненормированной лексики, из которой она складывала такие изощренные и образные конструкции, что все вокруг восторженно ухохатывались. Каждый вечер она вытаскивала на улицу свой реквизит: табурет, огромный алюминиевый таз, охапку грязного белья и отправляла двух своих, ещё не ходивших в школу «гестапов жопоруких, бандитов и сволочуг» за водой на колонку. И, чем больше проходило времени после окончания рабочей смены плюс десять минут на дорогу, тем яростнее она шоркала постельное и исподнее красными от ледяной воды ручищами. В конце концов, муж Вовка, похожий на неё внешне, как брат-близнец, появлялся в пределах видимости, о чём Верка зычно извещала округу:
– Прётся, гитлер сраный!
Не обращая внимания на подтягивающихся к месту действия зрителей, Вовка негнущейся походкой, но строго прямо двигался в направлении входной двери, однако направление уже было перекрыто Веркой:
– Куда намылился, вша политурная? В каком ведре свой … полоскал, туда и уматывай!
Не отвечая, Вовка вламывал ей по зубам, и начиналась потасовка с расшвыриванием и распиныванием всего, что попадалось под ноги: пустых и полных ведер, табуретки с тазом, из которого вываливались на землю жгуты неразвешенного белья и пытающихся вклиниться между родителями мальчишек, которых Верка, в запале, соответственно наименовывала.
Другие матери, вечно чем-то раздраженные и недовольные, тоже не лезли в карман за унизительным словом, втолковывая детям – только после хорошей затрещины прекращающим шумливую возню – кто они такие есть, кому они нужны и какое будущее им светит.
И, если бы это – со слов старших – восприятие себя не застревало намертво в головах, «бараки» не стали бы лет через семь-восемь, когда пацанва подросла, самым криминогенным местом в предместье. Потешные полурыцарские забавы переросли в кровавые разборки, и мимо наших окон понесли открытые гробы со щуплыми телами «ханов» и «вальтеров», «чапаев» и «амбалов». Еще лет через десять местных «авторитетов» – со звучными кличками – будет хоронить толпа молодых мужчин в длинных кожаных пальто. А во времена, когда пролетариату снова станет нечего терять, кроме цепей и своих детей, куцые горстки родственников в угрюмом молчании начнут провожать в последний путь молодых и юных «наркомов» и «ширял», среди которых будет и младший веркин «гестап».
И только после смерти все они обретут свои настоящие имена – «Любимому сыну от родителей», «Дорогому Витеньке от мамы», «Незабвенному сыночку от мамы и папы»…

Скорее всего, у Ольки тоже было какое-нибудь, поглаживающее самолюбие, прозвище, честно заработанное в драках. Она и вела себя соответственно, всячески демонстрируя свою причастность к мальчишескому сообществу.
Оно и понятно – как у девчонки у неё не было шанса утвердиться и занять достойное место в дворовой компании. Так что выбор между «своим парнем» и «уродиной» – как наименовывал её, среди прочего, размахивающий топором папаша, Олька сделала верный. Но, что бы она из себя не изображала, её выдавали глаза – взгляд то и дело впивался в медузно покачивающийся на моей макушке капроновый бант… цеплялся за оборочки платья, пошитого мамой по журнальной выкройке… упирался в блестящие пуговицы-застёжки на почти новых туфельках…
Заметив, что я тоже её разглядываю, Олька зло прищурилась:
– Чо зыришь? В рожу захотела?.. Падла пучеглазая…
В рожу мне не хотелось. Что такое «падла» я не знаю до сих пор, но «пучеглазая» – это точно было оскорбление.
– Сама такая!
И ведь понимала, что надо промолчать, но это значило бы согласиться, что да, пучеглазая, а это неправда! Глаза у меня большие и красивые! Все так говорили.
– Ну всё! – шумно выдохнув, определилась Олька, – Держите их, чтоб не сбежали… Эй, как там тебя… – мельком глянув на Ленку, она отправила в мою сторону воздушный щелбан, – Как эту зовут?
- Таня… – пролепетала моя подружка.
- А тебя?
- Лена…
– Значит, – Олька ненадолго задумалась, – повторишь… десять раз, что твоя Танька… – и она выругалась.
Ленка отрицательно помотала головой и с такой надеждой посмотрела на меня, что я почувствовала… это было какое-то новое ощущение – словно всё тело наполнилось распирающей, рвущейся наружу силой. И я скомандовала:
– А ну отпустите её!
– А вот на тебе!
И Олька сунула кулак Ленке в живот. Ленка согнулась пополам и по её щекам потекли слезы. От такой подлости у меня всякий страх пропал, и я возмущенно завопила:
– Мучительница! Фашистка!
– Че-го?
– Чего слышала! Жаба… Свиномордия!
Вот тут-то у неё что-то в башке и сдвинулось… зрачки вдруг стали расширяться, и на какой-то миг зеленовато-жёлтые кружки радужки почти полностью поглотила чернота – это было, как солнечное затмение. Но способность соображать она ещё не потеряла. Напоказ зевнув, словно ей надоело слушать всякую бредятину, Олька процедила:
– Да ладно, чо с них взять… пусть эта… Танька… скажет десять раз, что её подружка дура, и отпустим…
А вот не надо было в ответ презрительно ухмыляться!
Вообще-то, если бы я подчинилась, может, и отпустила бы. Потому что дело было вовсе не в словах, а в моём согласии. Я должна была на всю жизнь согласиться, что я ничтожество… пучеглазая разряженная кукла! А она, Олька, и ей подобные в сто раз лучше меня… лучше… лучше!
С каждым следующим ударом моей башки об забор – слава богу, деревянный – она распалялась всё сильнее:
– Скажешь… скажешь!
– Умная… умная… умная…
– Дура!
-Умная… умная…
Хотя у меня было своё мнение на этот счет. Учеба Ленке давалась тяжело – память у неё была неважная, к тому же она без конца болела и неделями не ходила в школу, поэтому её вечно оставляли « на осень». Зато она была замечательной подругой. А то, что Ленка, моя Ленка десять раз повторила: « Танька – …» – полное враньё!

И вообще, дядь Миш, это просто ещё одна завиральная история. Нет, в самом деле – неужели вы действительно думаете, что я помню, где, когда именно и что-кто-кому говорил черте сколько лет назад? И ведь вас, дядя Миша, там не было… был кто-то другой, я не запомнила; он что-то крикнул, и Олька с девчонками убежали. Ленка отвела меня домой – голова сильно кружилась. Маму я, понятное дело, обманула – сказала, что на меня налетел на велосипеде незнакомый мальчишка, а я упала и немножко ударилась затылком об асфальт. Не признаваться же было, что произошло на самом деле, ведь тогда она рассказала бы папе. А вдруг бы он Ольку… убил?
А поздно вечером случилось чудо, но рассказать об этом родителям я не решилась, даже Ленке пересказала увиденное, как будто мне это приснилось. Но мне не приснилось, потому что я ещё не успела заснуть: мешал противный шум в голове. Так что лежала и бездумно пялилась на белеющую в темноте стенку, которая внезапно превратилась в огромный – точь-в-точь, как в нашем железнодорожном клубе – экран, на котором шел фильм. Причем – цветной!! А ведь цветного кино я ещё в глаза не видела! Это было до такой степени невероятным, что я как-то поспокойнее, вернее, тупо восприняла демонстрируемую сцену: молоденькая девушка, няньчившая нас в раннем детстве, пока родители были на работе, кричит на брата. Её лицо перекошено от злости. Но слов ей оказывается мало. Открыв в кухне подполье – я замечаю уходящие в черноту деревянные ступени – она запихивает его туда, захлопывает крышку и уходит. И я, каким-то внутренним зрением вижу, как он там сидит: скрючившись на земляном полу, в темноте, среди полок с трехлитровыми банками соленых огурцов, помидоров, варений и тихонько, обреченно плачет. Мне становится так его жалко, что я начинаю реветь навзрыд, и, уговаривая, – «Не плачь, братец, миленький, я тебя спасу»! – хватаюсь за железное кольцо, но крышка ужасно тяжелая, и у меня не хватает сил её поднять. Но я откуда-то знаю, что кроме меня его некому спасти, и тяну, тяну на себя кованое кольцо, больно впивающееся в пальцы. И всё-таки открываю подполье и вытаскиваю брата наверх.
И тут экран погас. Я перевела взгляд соседнюю кровать, прислушалась к тихому посапыванию … и ощутила такую огромную, перехлёстывающую через край, нежность к этому маленькому человечку, что мысленно поклялась выручать его из любой беды. Всю жизнь. Но он не должен об этом знать…
Ага, только покажи, как к нему на самом деле относишься, так сразу на голову сядет, и ножки свесит!
Что, дядь Миш? Ладно, пусть будет по-вашему: опять чего-то насочиняла… Но я же вам говорила, что ни одному моему слову нельзя верить!
Единственное, в чём могу поклясться – это то, что я не придумала сказку о Голубом Замке. Она застряла у меня в памяти, как муха в янтаре. А услышала я её на следующий день после нашей с Олькой встречи.

Когда я проснулась, голова ещё немного кружилась, и перед глазами мелькали черные запятые, но если бы мама об этом узнала, не отпустила бы меня гулять.
На улице было прохладно, поэтому мы с Ленкой и Анькой заперлись от моего вездесущего братца в ленкиной стайке – дощатом сарайчике, поделенном на клетушки, где жители нашего дома хранили уголь, всякую ненужность и съестные припасы: бочки с квашеной капустой, солеными груздями и омулем. Но ленкина бабушка соленьями не занималась, предпочитая домашнее виноделие, а деньги на уголь подкапливала только к самой зиме, поэтому их стайка была завалена поломанными стульями, огрызками веников, мешками с тряпками, ржавыми сетками от кроватей и – самое главное! – там пылился огромный потёртый диван, на который мы залезали с ногами и пугали друг друга страшилками про какой-нибудь гроб на колесиках – «…и вот он подъезжает всё ближе, ближе…отдай моё сердце! » или про автобус-мясорубку – «…девочкина мама целый день ждала её на автобусной остановке, потом захотела есть и купила у дядьки пирожок, а там – девочкин ноготь! »
Яснее ясного, что мелюзге про такие страсти слушать нельзя. Но этот ныла всё долбился в дверь и обещал нажаловаться родителям, поэтому пришлось его впустить. Так что в тот раз нас было четверо.
Понятно, что брат, по ничтожности лет, мог быть только лишенным права голоса слушателем. Но я совершенно не помню, кто из моих тогдашних подружек пересказал из какой-то книжки – такое не придумаешь! – эту самую историю. Мало того, когда я через несколько дней пристала к ним с расспросами, Анька с Ленкой никак не могли понять, что мне от них надо – какая сказка?.. какой ещё Голубой Замок?
– Да вы что, прикидываетесь? Ну, как давным-давно, в одной далекой стране жил молодой художник…
Девчонки поморщили лбы и вопросительно попереглядывались, то есть, было не похоже, что они меня разыгрывают.
– Он жил в бедном квартале, среди простых людей, и все его любили, потому что он был очень добрый… – напомнила я им начало сказки, – Если он видел на улице нищего, то доставал свои кисти и краски и рисовал на стене кусок хлеба – у него был такой большой талант, и ему так сильно хотелось помочь, что хлеб становился настоящим. А когда летом становилось очень жарко, он рисовал водопад, чтобы взрослые могли набрать полные кувшины чистой холодной воды, а дети искупаться…
Ни вспышки, ни даже проблеска припоминания на лицах девчонок я не увидела, зато они слушали меня с таким неподдельным вниманием, а Ленка – приоткрыв рот, что я, по свежей памяти, затараторила дальше, как по-писаному:
– «Иногда, по воскресеньям, когда все жители шли на базар, художник выносил на улицу свои картины, и вскоре вокруг собиралась большая толпа. Людям очень нравились его рисунки, и они радостно переговаривались: « Смотрите, вот мой дом, а здесь – дерево из твоего двора! А это – наше море и наши горы! ». Все хвалили юношу, но он недовольно хмурился, уносил картины обратно и много месяцев почти не выходил из своей комнатки на чердаке. Он рисовал с утра до ночи, питаясь только черствым хлебом и э…корочками сыра…»
В сказке было сказано не «корочками сыра», а « молодым вином», но мне почему-то не хотелось, чтобы девчонки захихикали, и я ляпнула первое, что пришло на ум.
– Ну уж, много месяцев – и только корками? – усомнилась Анька, – А чего он себе колбасы не нарисовал?
– Потому что…у него же были сыр и хлеб, а не было бы, так и нарисовал бы!
– Вот именно, – пришла мне на помощь Ленка, – не все же столько всего жрут, как ты! И…может, у него краски было мало, чтобы еду рисовать!
Но Анюта стойко выдержала удар и продолжала допытываться:
– А если его картинки всем нравились, чего он их не продавал? Продал бы одну, и купил себе всяких красок.
– Там же все люди были бедные, – в ленкином голосе прозвучала явная снисходительность, – у них, наверное, совсем денег не было.
– Ага, совсем без денег на базар ходили! – язвительно парировала Анюта и скорчила Ленке рожу.
– Потому что они ему не нравились… – прошелестело у меня за спиной. Этот козявкин влез-таки в разговор старших!
– Кто не нравился? – нашла у кого спросить Ленка!
– Картинки… поэтому не продавал…
Поколебавшись, оставить или нет это нарушение субординации безнаказанным, я всё-таки нехотя кивнула:
– Да… Художник долго не выходил из своей каморки, потому что на своих картинах видел только дома, деревья и море с горами, а он хотел нарисовать… – тут мне пришлось сильно зажмуриться, чтобы безликий, еле слышно бормочущий в голове голос стал отчётливее – «…ветер и пение птиц, тепло дома и запах моря, одиночество ночной улицы и разговоры гор с облаками… И однажды он снова вынес свои работы во двор, и вокруг собрались люди. Они долго смотрели на картины, а потом молча разошлись по своим делам, но у каждого в глазах еще долго плескалось море, а в сердце пели птицы. А художник глядел им вслед и улыбался… Прошло немного времени, и о талантливом юноше узнал король этой страны. Он пригласил его во дворец и назначил главным придворным художником. Сначала приближенные короля были недовольны, что такое высокое звание получил простой человек. Они подстраивали ему всякие каверзы…»
– А что такое «каверзы»?
Ну конечно, стоило только раз дать слабину, и братец-кролик осмелел. Разумеется, я не стала отвечать, да и некогда было задумываться, почему у меня с языка срываются незнакомые словечки – в каком виде сказка в мою голову вошла, примерно в таком же и выходила:
– «Но юноше некогда было обижаться. Он без устали рисовал портреты – уродливых придворных дам в бальных платьях, раздувшихся от важности министров и завистливых королевских родственников. Все они давно привыкли, что их изображают красивыми и молодыми, а на полотнах молодого живописца они видели себя без прикрас, но – с этих портретов на них смотрели люди, вспоминающие самые светлые и прекрасные минуты своей жизни.
И они стали называть художника великим и покупать его картины. Но он не обращал внимания на такие слова, потому что видел, что даже простое дерево выше человека. А горы выше деревьев, а над ними – солнце. И ничто не может сравниться по величине со звездным небом…
Вскоре художник разбогател и ушёл с королевской службы. Он купил себе большой дом на окраине города и стал рисовать только то, что ему хотелось. Но, хотя он и очень старался, ему никак не удавалось изобразить всю красоту ночного неба, потому что у каждой, даже самой маленькой, звезды были не только особенные цвет и свет, но и своя тайна. И вот однажды, ясной осенней ночью, он открыл окно и замер, пораженный услышанным и увиденным: откуда-то сверху, словно из огромного горла, потоком лились звуки волшебной красоты и силы, от которых по воздуху пробегала дрожь, и всё вокруг – от самого высокого дерева до самой крохотной травинки – впитывало и насыщалось этой неземной музыкой…»
Поймав донельзя удивленный ленкин взгляд, я сбилась, и невидимый рассказчик, за которым я повторяла каждое слово, куда-то пропал. Пришлось пересказывать дальше своими словами:
– В общем, художник догадался, что это поют звезды. Схватил свою кисточку и нарисовал песню… звездного моря.. А потом бросил кисточку на пол. Потому что в мире больше не осталось ничего, что он не смог бы нарисовать. Целыми днями он просто так бродил по своему огромному дому. И ничего не замечал, даже, что наступила зима. Но как-то рано утром его разбудил громкий стук в дверь. Он вышел на крыльцо – там никого не было. Он зашёл в дом. И снова раздался стук. Вышел, а там опять – никого. Когда кто-то постучал в третий раз, он специально обошел вокруг дома, но на снегу не было ни одного следа. Ему стало холодно, и он вернулся обратно, в свою комнату, а там, в его любимом кресле, сидел незнакомый человек …
– Долго еще? – недовольно спросила Анька, – Мне на пианине надо заниматься!
– Я не виновата, что она такая длинная! – огрызнулась я.
– Да ну её! – нетерпеливо стукнула кулачком по дивану Ленка, – давай дальше!
– Дети, домой! – раздался с другой стороны двери строгий мамин голос.
– Пусть Анька тебе досказывает! – я слезла с дивана и небрежно кивнула брату. Он понятливо соскочил следом и, скинув крючок, распахнул передо мной дверь.
– Папа взял билеты в «музкомедию»…
Что еще говорила мама, я не услышала – на небе вместо солнца зияла круглая дыра, из которой потоком хлестал ослепительно яркий свет, и я еще успела подумать, что, наверное, вся высота над нашим небом заполнена золотым воздухом…
– … хороший актёрский состав: Кувшинова, Хохолков, Загурский…
Я потрясла головой, и солнце вернулось на место.
– … если останется время, сходим в какой-нибудь музей…
Итак, нам опять предстояла пытка «культурной программой».

Вообще-то считалось, что мы живем в Городе, но до центра, где протекала «настоящая культурная жизнь», к которой нас пытались приобщить родители – …ну да, ну да, обязательно надо быть культурным, это вытатуировано у меня на подкорке… – было почти десять километров. Что делало нас с братом практически невыездными – его укачивало даже в электричке, а уж про сорокаминутную тряску по грунтовке в вечно переполненном и провонявшем бензином автобусе и вспоминать-то тошно: когда у мамы заканчивались приготовленные загодя газетные кульки, а у близстоящих пассажиров сострадание к двум беспрестанно фонтанирующим уродцам, наше семейство – не всегда вежливо – просили выйти вон. Взмокший от духоты и донельзя раздраженный папа выносил нас на воздух, и мы оставались на полпути к высокой цели и в часе ожидания до следующего автобуса.
Выбор – всё-таки доехать до Города или вернуться домой – оставался за главой семьи. Во всяком случае, так думал папа. Но с некоторыми штатскими уже заранее была проведена соответствующая работа и – надо было видеть это несчастное маленькое существо с заплетающимися от слабости ножками и дрожащей на ресничке мученической слезкой. Нет, не зря братца из студенческого драмкружка несколько раз приглашали в профессиональные актеры – талант был виден с детства. За мной таких способностей не водилось, зато я прекрасно знала, что если подойти к папе, крепко обнять его обеими руками и тяжелёхонько вздохнуть…
Конечно же, мы возвращались домой, бредя по щиколотку в пухово-мягкой пыли, и я, как яблочная долька в горячем сахарном сиропе, до самого нутра пропитывалась жарким полуденным воздухом, наэлектризованным сухим потрескиванием кузнечиков, бесконечностью пустынной дороги и разомлевшей, духмяной испариной разнотравья, выстилавшего всё пространство до горизонта…
Но иногда мы всё-таки доезжали до Города, и старшие запихивали в нас культуру полными ложками. Как рыбий жир. Как любящие родители. Как интеллигенты в первом поколении. Как императивно советовали педагогические учебники и методички, которыми были забиты нижние полки книжного шкафа…

Оргкомитет фестиваля:

Андрей Сизых santrak@mail.ru

Станислав Гольдфарб bon-ventur@yandex.ru

Татьяна Андрейко

Игорь Дронов  idronov@mail.ru

Анна Асеева  a_aseeva@mail.ru

Надежда Ярыгина

Олег Ермолович

Иркутская областная общественная организация писателей (Иркутское отделение Союза российских писателей): writers_irk@mail.ru

Культурно-просветительский фонд «Байкальский культурный слой» 

Телефон для справок: 8914872-15-11

Группа в Facebook

Яндекс цитирования
Rambler's Top100  
Разработка и хостинг: Виртуальные технологии

 

 

В вашем браузере отключена поддержка Jasvscript. Работа в таком режиме затруднительна.
Пожалуйста, включите в браузере режим "Javascript - разрешено"!
Если Вы не знаете как это сделать, обратитесь к системному администратору.
Вы используете устаревшую версию браузера.
Отображение страниц сайта с этим браузером проблематична.
Пожалуйста, обновите версию браузера!
Если Вы не знаете как это сделать, обратитесь к системному администратору.